Мой отец отшатнулся, как будто она его уколола.
— Нет, Илзе, — помолчав, удручённо ответил он, — у вас неверное представление. Расплачиваться такого рода деньгами нельзя — её можно будет только опять продать.
— Так; то есть три тысячи талеров будут лежать в ящике исключительно для осмотра и ни для чего больше, точно как все эти черепки в большом зале наверху?.. С этого ребёнок не сможет ни досыта поесть, ни купить себе туфли на ноги… Господин доктор, я уже вам сказала, что эти деньги трогать нельзя! Когда я в Ганновере носила на почту пакетики с пятью печатями — пакетик за пакетиком, которые я уже совершенно не могла видеть, и в конце концов стала ворчать по этому поводу, моя старая госпожа сказала мне: «Илзе, ты не понимаешь! Мой сын известный человек, так надо!». И я осталась такой же непроходимо глупой, господин доктор, я за всю мою жизнь так и не смогла понять, почему моя милостивая госпожа должна была стать бедной, почему она должна была распродать старинное серебро Якобсонов, кольца, браслеты и ожерелья, только потому что вы, видите ли, известный человек — и ещё менее я могу понять, почему ребёнок должен отдать вам своё небольшое наследство. Не сердитесь на меня, господин доктор, но мне всегда это представлялось так, как будто невообразимо большое количество денег проваливается в огромную бездонную дыру, потому что этих денег никто больше не видел и никто о них не слышал… Возможно, что это своего рода вложение, и если потом это продать…
Отец так и взвился — он мог всё принять и пережить, но только не мысль о том, что чужой человек когда-нибудь притронется к его сокровищам. Он протестующе поднял обе руки. Илзе на мгновение умолкла, но затем неумолимо продолжала:
— Кстати, я больше не распоряжаюсь деньгами — они лежат сейчас в сейфе в главном доме. Вы не хотели ими заниматься, господин доктор, и я отдала их господину Клаудиусу. Он он не тот человек, с которым можно шутки шутить — сегодня отдать, а завтра опять забрать, как хотят этого некоторые.
Мой отец молча завернул монету обратно в бумагу и положил её в карман. Его плохое настроение и уныние больно ранили моё сердце — но тут ничего нельзя было поделать. У Илзе на лице было написано глубочайшее удовлетворение от того, что деньги в безопасности. Я боялась взглянуть в её строгие светлые глаза и не решилась сказать ни слова в пользу отца, когда он снова ушёл в библиотеку.
В четвёртом часу пополудни в комнату вошла хорошенькая горничная, бывшая также служанкой Шарлотты. В руках у неё была небольшая корзинка, и когда она сняла с неё салфетку, я увидела белую газовую ткань, усыпанную маленькими чёрными листочками.
— Меня прислала фройляйн Клаудиус для примерки, — пояснила она, распаковывая корзинку. При этом она сообщила Илзе, что сегодня в главном доме «день беготни».
— Подумайте только, — рассказывала она, — у нас сегодня званый обед. Все на ногах, бегают, суетятся, и тут вдруг господин Клаудиус самого утра распоряжается, — вы не поверите, — чтобы контора была перенесена в другую комнату с окнами во двор, и причём прямо сейчас — все наши работники ну просто онемели! Я вас умоляю, служебное помещение, где все Клаудиусы работали вот уже больше сотни лет! И никто не посмел даже шкаф как-то по другому поставить, а все хрупкие и ветхие предметы были аккуратно перенесены из старой тёмной комнаты в светлую — то-то они удивились!.. И обойщики должны были сразу же повесить зелёные гардины, поскольку там очень светло и господин Клаудиус со своими слабыми глазами не может переносить много света… Причём на всё это должна быть какая-то причина, но никто в доме ничего не понимает; старый Эрдман бродит повсюду бледный и пророчит, что скоро наступит конец света!
Я слушала её болтовню вполуха — какое мне было дело до конторы господина Клаудиуса? Мои глаза пожирали чудесные вещи, разворачиваемые сейчас ловкими руками горничной. Илзе тоже оценивающе разглядывала каждый предмет, и к моему отчаянию её пальцы принялись мять и ощупывать тончайшую ткань, проверяя её на носкость; но когда горничная достала со дна корзины пару крошечных чёрных атласных сапожек с острыми носами и, улыбаясь, показала их ей, Илзе, не сказав ни слова, покинула комнату.
Но я, видимо, успела изрядно очерстветь душой — уход Илзе нисколько не озаботил меня… Наоборот, у меня словно камень с души свалился, когда край Илзиного платья исчез за дверью. Илзе оказалась права — в «остроносых» атласных туфлях я чувствовала себя так, как будто я снова босиком и воздух пустоши омывает мои ноги. Затем служанка окунула меня в газовое облако и подколола тут и там ленты из чёрной тафты — и это было как туман! Туман, окутывающий мои руки и плечи, стекающий по талии к ступням ног — а внутри него я? Я?.. Ах, это невозможно было вынести, надо было немедленно бежать!
— Стой, стой! — закричала служанка, — ещё ленту к левому плечу! В таком виде нельзя никому показываться!
Но я её уже не слышала. Я пробежала по холлу, затем по мостику и через цветочный сад, а вокруг колыхалось и струилось, как будто меня поглотило летнее облако.
Сегодня я не страшилась главного дома. Я помчалась по изогнутой каменной лестнице наверх в комнату Шарлотты. В тёмном коридоре деревянной скульптурой застыл старый Эрдман, держа в руках салфетку — от удивления он широко раскрыл глаза, и мне почудилось, что сейчас он ухватится за моё платье, чтобы удержать меня — ах, какое мне дело до старого ворчуна? Я влетела в комнату.
Её окна выходили во двор и сад. И хотя её неприятно затемняли мрачные обои и коричневые шторы из дамаста, всё же это была самая располагающая комната в доме. У противоположной стены стоял роскошный рояль; за ним сидела Шарлотта, её руки лежали на клавиатуре, словно она вот-вот заиграет. Недалеко от неё сидела фройляйн Флиднер в жемчужно-сером шёлковом платье и лёгком светлом чепце — больше я ничего не разглядела.