— Потому что огонь зажёгся от моего гнева, — произнесла она с торжественным пафосом, — и будет гореть до самых глубин ада, и пожрёт землю со всем, что на ней растёт, и подожжёт основания гор!
Медленно прошествовала она между дубами и вышла на угол заднего двора. Она стояла не очень далеко от меня, и было достаточно светло, чтобы я могла отчётливо видеть её на фоне ясного звёздного неба. Она скинула верхнюю одежду, широкие рукава её рубахи свисали с плеч молочно-белым полотном, а вдоль спины спадали полураспустившиеся длинные косы.
Что она говорила безмолвной, беззвучной пустоши — я не могла понять; для меня это было словно иностранные слова в речи старого профессора сегодня у реки — но со своеобразной, поющей интонацией… Внезапно бормотание прервалось приглушённым вскриком, бабушка развернулась, и беспокойные ноги вновь понесли её куда-то с удвоенной скоростью. Я думала, она побежит к насосу — но она как слепая натолкнулась на дерево, отшатнулась, сделала ещё одну попытку — и упала, резко, как подкошенная — словно её швырнула на землю невидимая рука.
— Илзе, Илзе! — закричала я. Но та уже была здесь и пыталась с помощью Хайнца поднять бабушку на ноги. Они оба, оказывается, следили за бабушкой изо входа во двор. Я выпрыгнула к ним из окна.
— Она умерла! — прошептал Хайнц, когда я подбежала. Он безрадостно опустил на землю массивное тело, которое в своей неподвижности было ужасно тяжёлым.
— Тихо! — приказала Илзе вполголоса. — Поднимай, давай напрягись, понесли! — она подхватила бабушку под руки и нечеловеческим усилием подняла её с земли, а Хайнц ухватил её за ноги.
Я никогда не забуду, как они, задыхаясь, тащили бабушку через проход, а седые пряди её волос волочились следом по каменному полу, над которым всего лишь какой-то час назад взлетали монеты, подбрасываемые её пинками.
Я побежала вперёд и открыла им дверь в бабушкину комнату; но вначале мне пришлось отодвинуть высокую ширму, полукругом стоявшую у входа — иначе я не смогла бы войти. Эта ширма полностью загораживала комнату от любопытных глаз. Мне никогда не разрешалось заходить сюда — даже когда я была совсем маленькой. При всём том страхе и потрясении, которые я сейчас испытывала, мне вдруг почудилось, что я гляжу испуганными глазами в какой-то новый, не знакомый мне мир — но мир невыразимо мрачный. Я лишь однажды пережила такое чувство: я зашла тогда в одну древнюю церковь, там было сумеречно и темно, на стенах висели картины с изображениями пыток и мучений, а всё пространство, казалось, было заполнено непередаваемой смесью застоявшегося церковного воздуха и ладана.
Бабушку положили на кровать, стоявшую в углу; кровать была с балдахином — старомодным, зелёного шёлка, с золотистыми цветочками. Как он шуршал и шелестел, когда его раздвигали, и как ужасно выглядело синюшное бабушкино лицо на фоне тяжёлой зелёной ткани! Глаза её были закрыты, но Хайнц ошибался — она не была мертва. Она тяжело дышала, но не шевелилась, и лишь когда Илзе умоляющим тоном, которого я от неё никогда не слышала, позвала её по имени, бабушка приподняла на минуту веки и поглядела на неё глазами, полными понимания. Илзе подсунула ей под спину подушки и помогла сесть в постели; было видно, что так ей лучше, её свистящее дыхание заметно смягчилось. В это время Хайнц уже отправился за врачом. Он должен был добежать до соседней деревни и оттуда послать за доктором экипаж в город, находившийся в часе езды; то есть до прибытия врача должно было пройти часа три-четыре.
Я попыталась было помочь Илзе, но моя помощь была отвергнута. Илзе, бросив беспокойный взгляд на больную, молча отвела мои руки, но разрешила мне остаться.
Укрывшись за балдахином, я присела на скамеечку у изножья кровати и со стеснённым сердцем начала разглядывать эту странную комнату. Она была самой большой в доме и по размерам напоминала скорее зал; возможно, бабушка велела снести одну из перегородок, чтобы увеличить пространство. Стены были покрыты обоями с вытканными фигурами. Я не могла отвести глаз от изображения ребёнка с лицом, исполненным красоты, печали и кротости — это был юный Исаак, привязанный к поленнице. Обои были очень старые, траченые молью — например, выразительной фигуре Авраама недоставало глаза и поднятой руки. У стен, словно рота почётного караула, стояли кресла с высокими спинками и бархатной цветастой обивкой. Только много позже я смогла оценить красоту этих кресел и искусную резьбу по дереву ценнейших пород на других предметах мебели; но тогда, когда я впервые разглядывала эту комнату, мне казалось, что со всех шкафов и комодов на меня угрожающе смотрят разнообразные звери и сказочные существа.
Тёмные краски и мрачные углы жадно высасывали свет из двух стоящих на столе ламп. Тёмными были и ковёр под моими ногами, покрывающий почти всю комнату, и низкий деревянный потолок над головой. И лишь нагие тела на выцветших обоях возвращали тут и там неверный отблеск, да один-единственный светлый предмет парил в мягком сиянии, как прекрасная белая голубка во мраке — это был свисавший с потолка серебряный подсвечник с белыми восковыми свечами.
За те тоскливые часы, которые я провела в оцепенении у кровати, бабушке, казалось, стало лучше. Широко открыв глаза, она огляделась вокруг, выпила немного воды, и в этот момент к ней вернулась речь.
— Что со мной? — спросила она надломленным, совершенно изменившимся голосом. Вместо ответа Илзе склонилась над ней — я думаю, у неё от жалости перехватило горло — и заботливо и нежно отвела ей волосы со лба.